Я ответил, что мы действительно скоро вернемся домой и будем сидеть под оливами, под разросшимся виноградом и слушать плеск родника.
— Я непременно хотела бы быть там в месяц Зиф, — мечтательно произнесла Эсфирь.
Тут вдруг поднялся шум, в ворота забарабанили кулаки, а в комнату ворвались Шем и Шелеф, крича, что пришли слуги Ванеи с мечами и у дома стоит боевая колесница. Рука Эсфири, которую я все еще крепко сжимал, задрожала.
— Откройте им, — сказал я Шему и Шелефу, — я сейчас выйду.
Я отметил про себя, что совершенно спокоен и что вижу все вокруг с необычайной отчетливостью: пятно на стене, светильник, покрывало, которое едва приподнималось над исхудавшим телом Эсфири.
Когда я поднялся, Эсфирь попросила слабым голосом:
— Поцелуй меня в последний раз, Эфан.
Я быстро обернулся к ней.
— Почему же в последний, Эсфирь! Я скоро вернусь: если люди Ванеи приходят, чтобы забрать кого-то, то стучат в ворота на рассвете.
Я нежно поцеловал ее, несколько устыдившись того, что мысли мои в этот час были только о себе самом; Эсфирь же подняла руку и погладила меня по бровям и вискам.
И я пошел навстречу тому, что меня ожидало.
Люди Ванеи мчались по Иерусалиму со скоростью, превышающей все ограничения; при этом они щелкали кнутами и орали, требуя освободить дорогу. Того, кто не успевал отпрыгнуть в сторону, сбивали с ног, переезжали, так что вслед нам неслись крики боли и проклятья.
В колеснице на поворотах меня крепко держали двое вооруженных людей; мы неслись вниз, затем снова вверх, пока не остановились наконец у одного из боковых подъездов царского дворца. Потом те же двое потащили меня по лестницам и коридорам, мимо молчаливых стражников и втолкнули в каморку, куда свет проникал лишь сквозь узкую щель под самым потолком. Я пробыл в ней, как мне показалось, довольно долго.
И обратился я к ГОсподу Яхве: «Протяни мне руку свою, проведи по бездне, чтобы снова увидел я солнце твое и свет дня твоего. Не оставь меня; не вспоминай мои прегрешения и ошибки, будь милостив ко мне и к стараниям моим. Ибо что есть человек в глазах твоих и что есть душа его, как не отсвет сути твоей; в тебе, о ГОсподи, достигаем мы вершины своей, без тебя мы потеряны, как песчинка в море. Не покидай меня, ГОсподи, не дай мне погрузиться в темные глубины, а подними меня до твоих высот, до твоих святынь, чтобы встал я под небесами твоими и воспел хвалу тебе».
Тут раздался скрип, часть стены отодвинулась в сторону, и чей-то голос произнес:
— Входи, сын Гошайи!
Я оказался в огромном зале. Не веря своим глазам, я несколько раз тряхнул головой, ибо мне показалось, что все это я уже когда-то видел: царь Соломон сидел на своем троне меж херувимов; рядом с ним — Иосафат, сын Ахилуда, дееписатель, дальше первосвященник Садок, пророк Нафан, Ванея, сын Иодая, писцы Элихореф и Ахия, сыновья Сивы, сидели на некотором отдалении со своими вощеными дощечками и грифелями, чтобы записывать все, что будет сказано. Точно так же здесь все и начиналось, только царь еще больше пожелтел лицом, взгляд его стал более колючим, а рот более перекошенным, так что лицо его походило на маску, какими необрезанные отгоняют злых духов; впрочем, время оставило свой след на каждом из собравшихся; лишь Ванея был исключением — как говорит пословица: «Кто бесчувствен, тот не стареет».
Я бросился в ноги царю Соломону и сказал:
— Вот, повелитель мой, слуга ваш у ваших ног, словно подставка для них, наступите на него, но не уничтожайте совсем, ведь я был вам полезен и еще могу пригодиться.
Подняв глаза, я увидел, что на царя и его приближенных это не произвело никакого впечатления, и понял, что это — суд, а я — обвиняемый, и чаша весов склоняется не в мою сторону.
Иосафат, сын Ахилуда, велел мне встать, после чего сказал:
— Только не прикидывайся безобидной овечкой, Эфан, ибо мудрейший из царей Соломон знает обо всех твоих художествах и разгадал все твои хитрости. Поэтому лучше признавайся сразу. Если чистосердечно признаешься, ничего не утаивая, назовешь имена своих соучастников в заговоре, мудрейший из царей Соломон, возможно, будет милостив к тебе.
— Если повелителю моему царю и господам угодно, — сказал я, — я незамедлительно во всем признаюсь, если бы было в чем признаваться. Но слуга ваш не чувствует за собой никакой вины, ибо с усердием и на совесть работал над составлением Хроник царя Давида и точно следовал указаниям, которые давали мне члены комиссии и мудрейший из царей Соломон.
— Эфан, — поморщился царь, — я надеялся услышать от тебя нечто более остроумное; ныне всякий преступник заявляет, что признался бы, да не в чем. — И, обернувшись к Иосафату, велел: — Зачитай обвинение.
Обвинение представляло собой длинный текст, полный ссылок на слова ГОспода, а также на мудрость мудрейшего из царей, и было соткано из путаницы чудовищных канцеляризмов, которая к тому же пестрела такими выражениям, как «разлагающие сомнения», «подрывная деятельность», «очернительство», «фальсификация», «введение в заблуждение» и «государственная измена».
Когда Иосафат закончил читать, царь, прищурившись, задал мне вопрос:
— Сын Гошайи, признаешь ли ты себя виновным по сути предъявленного обвинения в государственной измене, совершенной как устно, так и письменно — путем распространения сомнений, нежелательных мыслей, вредных взглядов и включение их в Единственно Истинные и Авторитетные, Исторически Точные и Официально Признанные Хроники об Удивительном Возвышении, Богобоязненной Жизни, Героических Подвигах и Чудесных Деяниях Давида, Сына Иессея, который Царствовал над Иудеею Семь Лет и над Всем Израилем и Иудеею Тридцать Три Года, Избранника БОжьего и Отца Царя Соломона; при этом вышеупомянутые сомнения, нежелательные мысли и вредные взгляды излагались языком, представляющимся безобидным и даже угодным ГОсподу?